Какое-то странное чувство точно ветром овеяло душу Дюруа: это было чувство освобождения, ощущение открывающегося перед ним простора.
– Конечно, поеду, – прошептал он. – Бедный Шарль! Вот она, жизнь человеческая!
Письмо г-жи Форестье он показал патрону, – тот поворчал, но в конце концов согласился.
– Только возвращайтесь скорей, вы нам необходимы, – несколько раз повторил Вальтер.
На другой день, послав супругам Марель телеграмму, Жорж Дюруа скорым семичасовым выехал в Канн.
Приехал он туда почти через сутки, около четырех часов вечера.
Посыльный проводил его на виллу «Красавица», выстроенную на склоне горы, в усеянном белыми домиками сосновом лесу, что тянется от Канн до залива Жуан.
Форестье снимали низенький маленький домик в итальянском стиле; он стоял у самой дороги, извивавшейся меж деревьев и на каждом своем повороте открывавшей глазам чудесные виды.
Дверь отворил слуга.
– А-а, пожалуйте, сударь! – воскликнул он. – Госпожа Форестье ждет вас с нетерпением.
– Как себя чувствует господин Форестье? – спросил Дюруа.
– Да неважно, сударь! Ему не долго осталось жить.
Гостиная, куда вошел Дюруа, была обита розовым ситцем с голубыми разводами. Из большого широкого окна видны были город и море.
– Ого, шикарная дача! – пробормотал Дюруа. – Где же они, черт возьми, берут столько денег?
Шелест платья заставил его обернуться.
Г-жа Форестье протягивала ему руки:
– Как хорошо вы сделали, что приехали! Как это хорошо!
Неожиданно для Дюруа она обняла его. Затем они посмотрели друг на друга.
Она немного осунулась, побледнела, но все так же молодо выглядела, – пожалуй, она даже похорошела, стала изящнее.
– Понимаете, он в ужасном состоянии, – шепотом заговорила она, – он знает, что дни его сочтены, и мучает меня невыносимо. Я ему сказала, что вы приехали. А где же ваш чемодан?
– Я оставил его на вокзале, – ответил Дюруа, – я не знал, в какой гостинице вы мне посоветуете остановиться, чтобы быть поближе к вам.
– Оставайтесь здесь, у нас, – после некоторого колебания сказала она. – Кстати, комната вам уже приготовлена. Он может умереть с минуты на минуту, и если это случится ночью, то я буду совсем одна. Я пошлю за вашими вещами.
Он поклонился:
– Как вам будет угодно.
– А теперь пойдемте наверх, – сказала она.
Он последовал за ней. Поднявшись на второй этаж, она отворила дверь, и Дюруа увидел перед собой закутанный в одеяла полутруп: мертвенно-бледный при багровом свете вечерней зари, Форестье сидел у окна в кресле и смотрел на него. Дюруа мог только догадаться, что это его друг, – до того он изменился.
В комнате стоял запах человеческого пота, лекарств, эфира, смолы – удушливый, непередаваемый запах, пропитывающий помещение, где дышит чахоточный.
Форестье медленно, с трудом поднял руку.
– А, это ты! – сказал он. – Приехал посмотреть, как я умираю? Спасибо.
– Посмотреть, как ты умираешь? – с принужденным смехом переспросил Дюруа. – Не такое это веселое зрелище, чтобы ради него стоило ехать в Канн. Просто мне захотелось немного отдохнуть и заодно навестить тебя.
– Садись, – прошептал Форестье и, опустив голову, мрачно задумался.
Дыхание у больного было частое, прерывистое; порой он словно хотел напомнить окружающим, как он страдает, и тогда оно вырывалось у него из груди вместе со стоном.
Заметив, что он не собирается продолжать беседу, г-жа Форестье облокотилась на подоконник и кивком указала на горизонт:
– Посмотрите, какая красота!
Прямо перед ними облепленный виллами склон горы спускался к городу, что разлегся подковой на берегу; справа, над молом, возвышалась старая часть города, увенчанная древнею башней, а слева он упирался в мыс Круазет, как раз напротив Леринских островов. Островки эти двумя зелеными пятнами выделялись среди синей-синей воды. Можно было подумать, что это громадные плывущие листья, – такими плоскими казались они сверху.
А там, далеко-далеко, по ту сторону залива, над молом и башней, заслоняя горизонт, причудливой изумительной линией вырисовывалась на пылающем небе длинная голубоватая цепь горных вершин, остроконечных, изогнутых, круглых, заканчивавшаяся высокой пирамидальной скалой, подножие которой омывали волны открытого моря.
– Это Эстерель, – пояснила г-жа Форестье.
Небо за темными высями гор было нестерпимого для глаз золотисто-кровавого цвета.
Дюруа невольно проникся величественностью заката.
– О да! Это потрясающе! – не найдя более образного выражения, чтобы передать свой восторг, прошептал он.
Форестье вскинул глаза на жену и сказал:
– Я хочу подышать воздухом.
– Смотри, ведь уж поздно, солнце садится, – возразила она, – еще простудишься, а ты сам должен знать, что это тебе совсем не полезно.
Форестье, видимо, хотел стукнуть кулаком, но вместо этого слабо и нетерпеливо шевельнул правой рукой, а черты его лица исказила злобная гримаса, гримаса умирающего, от чего еще резче обозначились его иссохшие губы, впалые щеки и торчащие скулы.
– Говорят тебе, я задыхаюсь, – прохрипел он, – какое тебе дело, умру я днем раньше или днем позже, – все равно мне крышка…
Г-жа Форестье настежь распахнула окно.
Все трое восприняли дуновение ветра как ласку. Это был тихий, теплый, нежащий весенний ветер, уже напоенный пьянящим благоуханием цветов и деревьев, росших по склону горы. В нем можно было различить сильный запах пихты и терпкий аромат эвкалиптов.
Форестье вдыхал его с лихорадочной торопливостью.
Но вдруг он впился ногтями в ручки кресла, и в тот же миг послышался его свистящий, яростный шепот:
– Закрой окно. Мне только хуже от этого. Я предпочел бы издохнуть в подвале.
Г-жа Форестье медленно закрыла окно и, прижавшись лбом к стеклу, стала смотреть вдаль.
Дюруа чувствовал себя неловко; ему хотелось поговорить с больным, ободрить его.
Но он не мог придумать ничего утешительного.
– Так ты здесь не поправляешься? – пробормотал он.
Форестье нервно и сокрушенно пожал плечами.
– Как видишь, – сказал он и снова понурил голову.
– Дьявольщина! А насколько же здесь лучше, чем в Париже! Там еще зима вовсю. Снег, дождь, град, в три часа уже совсем темно, приходится зажигать лампу.
– Что нового в редакции? – спросил Форестье.
– Ничего. На время твоей болезни пригласили из «Вольтера» этого коротышку Лакрена. Но он еще зелен. Пора тебе возвращаться!
– Мне? – пробормотал больной. – Я уже теперь буду писать статьи под землей, на глубине шести футов.
Навязчивая идея возвращалась к нему с частотою ударов колокола, по всякому поводу проскальзывала в каждом его замечании, в каждой фразе.
Воцарилось молчание, тягостное и глубокое. Закатный пожар постепенно стихал, и горы на фоне темневшего, хотя все еще алого неба становились черными. Тень, сохранявшая отблески догорающего пламени, предвестницей ночи проникнув в комнату, окрасила ее стены, углы, обои и мебель в смешанные чернильно-пурпурные тона. Зеркало над камином, отражавшее даль, казалось кровавым пятном.
Г-жа Форестье, припав лицом к окну, продолжала стоять неподвижно.
Форестье вдруг заговорил прерывающимся, сдавленным, надрывающим душу голосом:
– Сколько мне еще суждено увидеть закатов?.. Восемь… десять… пятнадцать, двадцать, может быть, тридцать, – не больше… У вас еще есть время… А для меня все кончено… И все будет идти своим чередом… после моей смерти, – так же, как и при мне…
– На что бы я ни взглянул, – помолчав несколько минут, продолжал он, – все напоминает мне о том, что спустя несколько дней я ничего больше не увижу… Как это ужасно… Не видеть ничего… ничего из того, что существует… самых простых вещей… стаканов… тарелок… кроватей, на которых так хорошо отдыхать… экипажей. Как приятны эти вечерние прогулки в экипаже… Я так любил все это!
Пальцы его быстро и нервно бегали по ручкам кресла, как если бы он играл на рояле. Каждая пауза, которую он делал, производила еще более тяжелое впечатление, чем его слова, – чувствовалось, что в это время он думает о чем-то очень страшном.